Жанна КРЫЖАНОВСКАЯ
(Днипро, Украина)
Жанна КРЫЖАНОВСКАЯ, дочь репрессированного Николая Береславского:
«КАК ЖЕ ОТЕЦ РЕШИЛСЯ НА ТАКОЙ ОТЧАЯННЫЙ ШАГ, КАК САМОСОЖЖЕНИЕ?»
У нас был старый приёмник, благодаря которому он всё время слушал «Радио Свобода» и «Голос Америки», оттуда брал информацию, хотя их постоянно глушили. Единомышленников в селе у него было два-три. Люди жили своей сельской жизнью, не принимали идей отца, более того, людей настораживало и раздражало то, что он был не такой, как все, потому что в «козла» не забивал, пиво и водку не пил, любил книги, не любил переливать из пустого в порожнее. Как правило, родители никогда не ссорились со своими соседями, я никогда не слышала от них грубых слов. Нам говорили так: если вас обижают, то гуляйте там, где вас не обижают. Родители не ходили разбираться – где, кто с кем поссорился, а стремились, чтобы мы сами выбирали такое общество, где нам будет уютно.
И вот как раз прошла информация о событиях в Чехословакии, о Яне Палахе, студенте, который совершил самосожжение в знак протеста против оккупации Чехословакии советскими войсками. Кстати, у меня есть журнал «Український тиждень» («Украинская неделя»), где упоминалось и о моём отце, и о Василии Макухе, который совершил самосожжение в Киеве и погиб, похоронен в нашем городе, потому что тогда здесь жила его семья. Отец тогда искал официальные попытки повлиять на ситуацию с украинскими школами, но в советской системе достучаться до кого-то – это было напрасное дело. Он писал письма в Институт языковедения к Русановскому, а также в разные инстанции о массовом закрытии украинских школ, а это действительно происходило быстро, особенно на Донетчине: сегодня привезли печать и документы, что с завтрашнего дня украинская школа становится русской, и действительно она с завтрашнего дня становилась русской школой. Его беспокоило, почему дети из украинских школ не могут потом нормально учиться в вузах, которые фактически были русскоязычными. Ребёнок учил математику или географию, или физику с украинской терминологией, а в вузе преподаватель не знает её и не может понять, что ему отвечает ученик. Фильмы – на русском языке, школы закрываются, вузы все – русскоязычные, литература – преимущественно русская, хотя в 60-х годах украинской литературы ещё было немало. Перед каждым фильмом в кинотеатре обязательно показывали журналы хроники «советской жизни», и там у нас всё было прекрасно.
И вот, возвращаясь к 1968 году: очевидно, события в Чехословакии стали, как говорят, последней каплей не только для отца. Василий Макух тоже пытался чего-то добиться, обращаясь в высшие инстанции. В письме к первому секретарю ЦК КПУ Петру Шелесту перед самосожжением он писал о том, что стирается украинская идентичность, об угнетении и преследовании интеллигенции, о русификации, о вопиющем неравноправии народов в СССР, а КПУ называл «собачкой», которая выполняет все приказы московского хозяина. А ещё верил в то, что придёт время, и суровая кара падёт на москалей. И сознательно принёс себя в жертву.
Очевидно, что и отец не знал, как повлиять, как привлечь внимание к этим проблемам в Украине, и на тот момент другого выхода не видел. Отец троих детей, старшей сестричке тогда было 16 лет, прекрасная жена, единомышленник, наша мудрая, прекрасная мама – добрая, порядочная женщина. Он в 37 лет пережил инсульт и имел вторую группу инвалидности, некоторое время не работал, но хорошо вёл хозяйство – был мастер на все руки, прекрасно рисовал. Написал плакат – копия сохранилась, сейчас в музее, хоть это и был первый вариант, который, возможно, ему не понравился, потому что там какие-то слова были «зажаты», и он его переписал.
Наверное, он долго вынашивал эту мысль и маме сказать не мог. Когда начал собираться в дорогу, мама, зная о его болезненном состоянии, спрашивала, куда он едет. Молчал. Мама шла за ним, плакала. Попрощался, и у него слёзы на глазах были, сказала мама. Мы ничего не знали два дня. Мама очень плакала. За то время – с тех пор, как это произошло, потом суд – мама похудела почти на десять килограммов, она очень переживала. Я была немного старше брата и, как могла, её утешала. Я очень много читала классической литературы, и, возможно, благодаря этому сформировался какой-то внутренний стержень – мне хватало духа поддерживать маму. Приехали кэгэбисты, сказали, что отец совершил неблаговидный поступок, и начали обыск в квартире. Ничего такого они не нашли, потому что отец тогда ещё не имел связей с диссидентами и запрещенной литературы тоже, очевидно, не имел. То, что считал нужным спрятать, положил в пакет, прикрутил на проволоку и подвесил на гвозди за шкафом. А шкаф стоял спинкой к углу комнаты, увидеть этот пакет было невозможно.
Мы не понимали, что происходит. Знали о репрессированных, об украинских ценностях – отец рассказывал, стихи учили украинские, очень любили Шевченко. Всё это было, а вот о своих политических намерениях он, конечно, нам, детям, не говорил – не только потому, что мы ещё не были к этому готовы, но и подвергать нас опасности не хотел.
10 февраля 1969 года отец остановился возле Киевского университета и за одно мгновение повесил на себя плакаты: «Свободу деятелям украинской культуры!», «Боритесь за законные права украинского языка!», «Без языка нет народа!» А потом выкрикнул, обращаясь к людям, которые стали подходить ближе: «Да здравствует независимая Украина!» И больше ничего не успел сделать, его схватили и отвезли в следственный изолятор КГБ. Судебный процесс длился несколько месяцев, отец отказался от защитника, сам защищался. Срок, по сравнению с теми, которые получали диссиденты, был небольшой – два с половиной года. Может, удачно защищался, может, повлияло и то, что это уже была не сталинская, а брежневская эпоха. Однако режим назначили строгий, в Мордовии, посёлок Барашево, где содержали политических заключённых.