ДОПРОС

Из всех стадий, которые проходил арестант по дороге в ГУЛАГ, допрос, наверное, представлялся легче всего по множеству книг, кинофильмов, спектаклей.

В военных фильмах зрители видели, как зверствуют гестаповцы и как им не удается сломить мужественных советских людей. «Никогда не скажем, где находится штаб!», – так играли миллионы послевоенных мальчишек, многие из которых, чуть повзрослев, окажутся в весьма похожей ситуации, но только не в Гестапо, а в советских застенках. A еще, помните, как какой-нибудь немолодой, седоватый чекист с усталыми глазами разоблачает матерого японского шпиона, выдававшего себя за мирного киргиза? Это же был поединок интеллектов, тонкая шахматная партия… А традиционный «злой и добрый следователи» из западных фильмов? Да много чего можно было вспомнить на эту тему. Вот только допросы в советских органах мало походили на кино или книги.

В сталинские времена террор всегда был массовым, и не только в 1937-1938-ых годах, когда каждый месяц арестовывалось по 100 тысяч человек и по 40 тысяч расстреливалось. Когда, как и все в СССР, аресты и убийства планировались также, как производство стали или пошив женских платьев. Суд длился не больше 5 минут и следом фабриковался приговор: 5, 10, 25 лет, «ВМН» – высшая мера наказания (расстрел)…

После «Большого террора» ситуация немного изменилась. Особая роль в допросах отводилась обязательному признанию обвиняемых, именно так оценивалась работа следователей. А как добивались признаний, как вели себя следователи, рассказывают сами арестованные.

ЛЕВ АЛЕКСАНДРОВИЧ НЕТТО: Допросы длились месяца два, каждую ночь. Я все равно все отрицаю и снова удары, наручники и карцер… Больше всего я боялся, когда майор бил под ребра, как будто до внутренних органов доставал. Дверью пальцы мне защемляли. А один раз переусердствовали, и я сознание потерял. Проснулся в камере, пальцы в крови. Соседи говорят: «Подписывай, а то можешь инвалидом стать». На следующем допросе говорю следователю: «Ладно, я все подпишу. Только легенду сами придумайте, я не умею». Назавтра вызывает, говорит уже вежливо: «Мы все понимаем, что ты не шпион, но уж раз сюда попал – обратного пути нет. Поэтому вот тебе легенда, подписывай». Начинаю писать, думаю, и что же это такое?! Написано, что я убил командира, перебежал к немцам, выдал им секреты… Думаю, не-eт, что я шпион подписать не могу, не дождетесь. А следователь спокойно так говорит: «Ну ты еще подумай. Не будешь подписывать, вызовем сюда отца, мать, пусть полюбуются на изменника Родины». И я все подписал.

АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ШНEЙДЕР: Мой следователь был примерно мой ровесник, а, может, выглядел молодым. Но злой был как собака. Видно, из деревенских, судя по говору. Говорил: «Ты, сука, все расскажешь, и всю «ичейку», так и говорил: «ичейку», распишешь. А то я тебе яйца зажарю», — и смеется. А еще несколько раз было так: подходит сзади, когда я пишу ответ на его вопрос, и кулаком неожиданно мне по затылку… Ну, а потом стал зажимать мне ногти дверью. Может кто-то и смог бы это стерпеть, а я вот не смог. Не читая, подписал список, наверно, из 10 фамилий, вроде как мои сообщники по заговору против командарма Якира. Боль и страх на всю жизнь. До сих пор увижу человека в форме на улице, перехожу на другую сторону.

ИОАННА МУРЕЙКЕНЕ: Допросы шли только по ночам. Сначала Поляков был следователь, он по-хорошему говорил: «Расскажи все. Если расскажешь – отпустим тебя, нет – поедешь в Сибирь, не вернешься». И все твердил: «Такая молодая! Ну зачем ты полезла?» Потом пришел такой, Истомин. Он плохой был. Сажает на край табуретки, лампой в лицо светит… Бывало, так спать хочется, что теряешь сознание. Только закроешь глаза, получаешь по голове и падаешь. И всю ночь лампа в глаза светит, всю ночь. Иногда он устанет ее держать, чай пьет, курит. Позовет солдата посидеть, сам уходит. И если говоришь, что чего-то не знаешь, сразу бьет.

ВСЕВОЛОД МЕЙЕРХОЛЬД: Из письма-жалобы арестованного режиссера Молотову: «Меня здесь били, больного 65-летнего старика: клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда я сидел на стуле той же резиной били по ногам сверху с большой силой. В следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим кровоподтекам снова били этим жгутом и боль была такая, что казалось, на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток, и я кричал и плакал от боли. Меня били по спине этой резиной, руками меня били по лицу размахами с высоты… Следователь все время твердил, угрожая: «Не будешь писать (то есть сочинять, значит!?) будем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного окровавленного искромсанного тела». И я все подписывал до 16 ноября 1939 г. Я отказываюсь от своих показаний, как выбитых из меня, и умоляю Вас, главу Правительства, спасите меня, верните мне свободу. Я люблю мою Родину и отдам ей все мои силы последних годов моей жизни».

АНТАНАС СЕЙКАЛИС: Очень меня лупили там, в КГБ. Ухо разбили, голову пробили, живот пробили насквозь… Там люди опытные, бьют и смотрят, как ты себя ведешь. Другой сразу: «А-a-a, только не бейте!» Но я от страха боли не чувствовал, только привкус крови во рту. Потом раздели наголо: «Ложись на пол». Шесть офицеров стали вокруг, в руках кнут. Большой, страшный. Взмахивают надо мной, а я лежу скорчившись, пытаюсь прикрыться, почти без сознания от страха. Они играли-играли, но ни разу не ударили. Потом еще 2 недели допросов: издевались, мучили голодом, карцером, морозом. Главное обвинение было: антисоветская агитация. Я теперь могу хвастаться: смотрите, какой я герой, против советской власти агитировал. Только агитации не было, они ее придумали.

ОЛЕГ ВОЛКОВ: Мне цинично и неприкрыто был предложен выбор: сделаться сексотом, то есть доносчиком, или садиться за решетку. «Видите ли, — вежливо, не опуская глаз, объяснял мне щуплый и говорливый человек лет сорока в военной форме с петлицами, — иностранцы относятся к вам с доверием, вам легко завести среди них связи, которые окажутся для нас полезными. От вас потребуется только слушать, иногда выспрашивать, запоминать и передавать нам». И я как умел отговаривался неспособностью играть роль тайного агента, неизбежностью провала. Они взывали к моим патриотическим чувствам – я должен был помогать им, соблазняли картинами легкой жизни – они могут материально обеспечить мое существование, показывали когти: «Знаем о тебе достаточно, чтобы упечь!», грозили: «Расшлепаем в два счета». И снова и снова подсовывали подготовленную расписку и перо. Я соответственно отшвыривал или спокойно клал на стол ручку. Диалог затягивался, и я с радостью ощущал в себе силу сопротивления. И чем более изощрялись в дешевых доводах следователи, страшнее и реальнее звучали их угрозы, тем тверже и находчивее я отбивался. И овладевал мною веселый азарт выигрываемого поединка.

АББАС-ОГЛЫ АДИЛЯ ШАХБОСОВНА: На одном из первых допросов следователь Гургенидзе показал мне какую-то бумагу: «Вот, прочти. Это разрешение применить к тебе средства физического воздействия. Я могу с тебя теперь шкуру спустить». Я молчала. Тогда он схватил меня за волосы (а волосы у меня были длинные, ниже пояса), намотал их на руку и стал таскать меня за собой по кабинету. Я молчала, хотя было очень больно. Потом начал командовать: «Встань, сядь! Встань, сядь! Руки вверх, руки вниз! Руки вверх, руки вниз! На колени! Поднимись!» Я должна была выполнять эти бессмысленные команды до полного изнеможения, пока руки и ноги не опухали. Но бить меня почему-то не решались, почему – не знаю. Самое страшное, когда избивали других, а меня заставляли смотреть на их мучения. Видела, как били резиновым кнутом женщин, как пытали и били по самым чувствительным местам голых мужчин и заставляли их бегать на четвереньках. Много чего я видела, о чем не могу говорить и не хочу вспоминать. Я тогда забывала, где нахожусь, и готова была кинуться на помощь, но одним ударом в спину палачи быстро приводили меня в чувство. Следователь угрожал и со мной так поступить, если я буду отпираться. Часто меня сажали в карцер, который находился в полуподвальном помещении: полтора на полтора метра, цементный пол, крохотное отверстие в двери, тусклый свет. Быстро становилось душно, и я начинала метаться, как зверь в клетке. Один раз в сутки давали 200 граммов черного, твердого, как камень, хлеба и два раза – по кружке воды. В углу стояла параша. Можно было задохнуться от зловония. Но я никогда на допросах не плакала, никогда не взывала к жалости своих мучителей.

Самым важным результатом допросов и следствия было психологическое воздействие на заключенного. Задолго до этапа, до высадки в ГУЛАГе человек уже был «подготовлен» к жизни в качестве раба. Он знал, что лишен человеческих прав, знал, что власть НКВД-КГБ абсолютна, и он может быть уничтожен в любой момент. Если он сознавался в преступлении, которого не совершал, это сильно снижало его самооценку. Но даже если он не сознавался, не было ни тени надежды, что его выпустят на свободу.

Кадры из фильма